Я дальше в расспросы — мой юноша туго подавался, однако ж выпытал я из него, что он играет и давно играет. Тут я счел нужным сделать молодому человеку некоторое нравственное поучение, приличное обстоятельствам, заметил ему, как он вредит самому себе, как расстраивает свое здоровье, и проч. и проч… Молодой человек был, видимо, тронут, — тогда я приступил к патетическому месту речи и стал в резких чертах изображать ему горесть его почтенных родителей, когда они узнают, как он, вместо того чтоб следовать их спасительным наставлениям, убивает понапрасну и способности, и золотое время, и уж хотел было подкрепить слова мои известною латинскою цитациею из Вергилия… как вдруг молодой человек прервал меня:
— Что вы мне говорите! — сказал он. — Если бы вы знали! Родители! Родители! Если бы вы знали, что я взрос на картах, что едва ли не с молоком я сосал их, проклятых! Скажу вам всю правду: отец мой игрок — он игрою сделал себе состояние. Матери моей не помню, но помню до сих пор первые слова, которые на меня действовали: «не кричи, сударь, — говорила мне нянька, — папенька играет» — и я замолкал, переставал плакать. «Папенька играет!» Я еще не вполне понимал эти слова, — но в них было для меня что-то важное, страшное и почтенное. Подрастая, я стал замечать, что иногда папенька приходил к нам в детскую, ласкал меня, смеялся, играл с моими старшими братьями, и братья весело шептали между собою: «Слава Богу! Папенька выиграл!» Иногда же папенька был угрюм, сердит, бранил нас за все и про все и драл за уши, — и братья печально прижимались в уголок; я приставал к ним: «Что такое?» они отвечали: «Молчи! Вот ужо тебе — разве не видишь, что папенька в про игрыше?» Часто папенька входил к нам с необыкновенно веселым лицом, бросал на стол двадцатипятирублевую ассигнацию и говорил: «Вот вам, дети, на жуировку». Мы хлопали в ладоши, кричали: «папенька выиграл!» и разом у нас являлись и пряники, и конфекты, и игрушки, и все, чего нам только хотелось.
И вот, бывало, когда у отца по ночам игра, мы соберемся тихонько у двери и смотрим в щелку: какое лицо у папеньки? Скоро мы привыкли понимать каждое его движение; у него незаметная улыбка, и у нас дух занимается; у него руки трясутся, и мы дрожим всем телом, жмемся друг к другу, шепчем, задыхаясь: «Ах! проигрывает!., нет! стирает… верно, лучше… дай-то Бог!» В эти минуты уж ничем не могли нас отманить няньки, ни игрушками, ни конфектами, мы уж чувствовали всю игрецкую сладость, всю игрецкую желчь, сердчишко стучало как молоток, мы злились вместе с отцом, мы сжимали кулаки и проклинали счастливого понтера, который отгребал себе кучу денег; но когда понтеры выходили из себя, рвали на себе волосы, бросали под стол измятые карты — то-то была радость, — то-то было счастье! Мы обнимали друг друга, целовались и радостно шептали промеж себя: «Папенька выиграл! Папенька выиграл!» Вот мое первое воспитание.
Лет пятнадцати я уж помогал отцу; если, бывало, в долгие ночи он устанет от сиденья, то заставит меня метать, а сам ходит по комнате, смотрит на мое мастерство и похваливает или побранивает. По утрам, бывало, от нечего делать учит меня, как держать руки, чтоб не видать было углов, показывает, чем понтер может обмануть банкомета, или играет со мною в пикет для развлеченья и сердится, когда я промахнусь. Отправляя меня в Петербург, отец мне дал только одно наставление: «Смотри, брат, не зевай, — знай, с кем играешь, да играй с толком, — а пуще всего никогда не понтируй — знай мечи честный банк, — всегда будешь в выигрыше». — Хорошо ему было говорить: не понтируй! — хорошо, что у него кровь холодная, — сидит себе мечет, глазом не мигнет, а ведь что ни говори, а понт и есть настоящая игра, — все дрянь перед ним, — тут — и сердце бьется, и голова трещит… Помню, как однажды на сторублевую ассигнацию я взял десять тысяч — в две минуты, не более — вот это куш, — индо пот пробил, а на душе-то, на душе — женский поцелуй ничто! — И ведь не деньги главное, — а вот то, что сердце щиплет — и рассказать нельзя… как тут не понтировать… то есть так, — скажу вам всю правду, вот видите эту записку, — я вам покажу… в ней нет ничего особого… только цифра «двенадцать с четвертью» — понимаете? Если бы вы знали, чья рука это писала! Вот уж три месяца добивался я этой записки, — мучился, страдал… а все-таки — хоть сейчас, если бы можно, поставил на карту…
— А счастливо играете? — спросил я.
Молодой человек рванул меня за рукав: «Эх! Что вы мне напомнили!»
— Что, видно, крепко проигрались?
— Не спрашивайте лучше… беда, да и только!
— Ну, да вот господин, что с вами приходил, разве он…
— Кто? Дядя? — У! он человек строгий, страшный человек, и чудак и кремень. Был в старину игроком, теперь карт в руки не берет… неумолимый человек! Что за правила…
— Да разве он не может?..
«Кто? Он? у него одна поговорка: „Что должно, то должно! Давши слово, держись!“ Да как заладит ее, — так уж тут что хочешь. Вы не знаете, что это за человек! Ужас! Ни суда, ни милосердия. „Все это вздор! — говорит, — бабы выдумали!“ Однажды дядя узнал, что кто-то про него сказал дурное слово, — дядя нахмурился и обещал, что отнесется к личности обидчика, сказал и пошел в дом к нему, приходит, ему говорят, что уж-де три дня как в заразительной горячке с пятнами, — „а мне что нужды? — ответил дядя. — Долг! Святой долг!“ Родственники, прокуренные хлором, с почтением пропустили такого неустрашимого друга, а дядя в спальню, прямо к постели больного, да не говоря лишнего слова…» Молодой человек запнулся — перед нами явилась фигура в венгерке. Ужасный дядя поглядел на меня искоса, холодно отвечал на мой поклон, взял племянника под руку и повел его в другую сторону, как ребенка.